Дома мне тоже было иногда несладко, в особенности в те дни, когда я проявлял недоверие к рассказам отца. Но дома, как говорится, и стены помогают. У меня же были в полном смысле слова помогающие стены.
Дело в том, что обоев в те годы в продаже не имелось, и, когда старые, дореволюционные обои у нас совсем выгорели и пообшарпались, отец достал где-то много рулонов реклам, оставшихся от царского режима. Ими мы и оклеили комнаты. На нашу с Виктором комнату ушло немало таких неразрезанных рулонов, на каждом из которых было по шестнадцать рекламных объявлений, и на каждом таком объявлении была изображена очень красивая девушка с нежной улыбкой, обращённой к зрителям, то есть, значит, и ко мне лично. Одной рукой красавица поправляла распущенные по плечам белокурые волосы, а в другой руке держала флакон. Под картинкой было напечатано крупными золотыми буквами: ЛЮБИ — МЕНЯ!
Ниже мелким шрифтом шёл рекламный текст:
Всем одеколонам дамы и девушки
предпочитают одеколон «Люби — меня!».
Нежный и стойкий аромат, напоминающий запах
цветущего луга, изящная упаковка, недорогая цена
делают наш одеколон незаменимым.
Требуйте ВЕЗДЕ только одеколон «Люби — меня!»
фирмы поставщика Двора Е. И. В. «Бланшар и С-вья».
На текст я особого внимания не обращал, но часто любовался этой девушкой, и на сердце у меня становилось легче и веселей. Она глядела на меня со всех четырёх стен комнаты. Каждый её портрет был размером с те объявления, которые нынче расклеивают в трамваях, и я подсчитал, что всего в комнате имелось 848 её изображений. Глядя на «Люби — меня!», я размышлял, есть ли в жизни такие красавицы, и если есть, то за кого они выходят замуж. За такую я бы с радостью бросился в огонь или в воду — по её личному выбору.
В те годы в школах было девять классов. Виктор окончил восемь, а девятого решил не кончать, чтобы скорее погрузиться в науку. Родители целиком одобрили эту мысль и снарядили его в Ленинград, снабдив одеждой и отдав ему все наличные деньги. Вскоре от Виктора пришло письмо. Оно было такой формы и содержания:
ЗАЯВА
Гражданину Петру Прохоровичу
Гражданке Марии Владимировне.
Настоящим заявляю и удостоверяю своё почтение почтённым родителям и имею намерение сообщить, что благополучно намерен поступить старшим лаборантом-энергетиком в Научный Институт Физиологии и Филологии, где намерен круто продвигаться по научной лестнице и где с моим участием будет крупно протекать и провёртываться научная работа.
Во второй части своей заявы хочу заявить, что гибридизация и синхронизация в условиях урбанизации и полимеризации требуют аморализации и мелиорации, в связи с чем прошу срочно откликнуться переводом в 50 (пятьдесят) рублей на 86 почт. отд. до востреб.
Родители мои с трудом достали требующуюся сумму и послали Виктору. В целом же письмо их обрадовало. Мать охотно читала его соседям, и те хвалили моего брата за учёность, а на меня поглядывали с укором и сожалением.
Вскоре пришла ещё одна «заява», а потом ещё и ещё. С деньгами дома стало совсем плохо. Чтобы избавиться от меня как от лишнего едока, а также чтобы хоть немного пополнить семейную кассу, родители нашли мне временную работу.
Но хоть на работу меня устроили временно, однако в глубине души я чувствовал, что теперь не скоро вернусь в родной дом. Уходя из своей комнаты, последний взгляд бросил я на одно из изображений очаровательной незнакомки, которая красовалась на стенах в количестве 848 экземпляров… «Люби — меня!» — с грустью прочёл я под её изображением и подумал: «Такую, как ты, полюбит всякий, но кто полюбит меня, человека с пятью „не“?»… С этими мысленными словами я поклонился ей и со слезами на глазах вышел из комнаты.
Должен сознаться, что, покидая родителей, я не испытывал тогда должной грусти. Очень уж огорчали меня попрёки матери и частая ложь отца. Но, оставляя своего лгущего отца, знал ли я, что окунусь в такие события, правдиво повествуя о которых рискую прослыть ещё большим лжецом!
Рожденьевск-Прощалинск стоит на реке Уваге, а в восьми километрах ниже по течению этой реки находилась усадьба бывшего помещика Завадко-Боме. После революции помещик сбежал, и земля перешла к крестьянам, а большой барский дом, стоявший на живописном взгорье, поступил в ведение уездного ОНО. В дальнейшем там предполагалось устроить образцово-показательный музей-заповедник отошедшего в прошлое помещичьего быта. Но пока что у ОНО не было средств на экскурсоводов и на содержание музея, и это здание за скромную зарплату сторожила некая Олимпиада Бенедиктовна, женщина пожилых лет. В городке и окрестных деревнях она была известна под именем Тёти Лампы.
Эта Тётя Лампа была женщина старорежимного склада и даже знала французский язык, но, несмотря на это, она не была какой-нибудь контрой. Наоборот, она до революции служила у Завадко-Боме семейной гувернанткой и отчасти в чём-то пострадала от его помещичьего деспотизма, чем и объяснялись некоторые её странности.
Мать привела меня к Тёте Лампе в летний день. Они договорились, что я буду помогать Тёте Лампе по хозяйству, взамен чего мне полагается питание и ещё десять рублей в месяц, которые будет получать на руки моя мать без моего постороннего вмешательства. Заключив этот устный договор, мать ушла, пожелав мне на прощанье вести себя прилично и как можно реже проявлять свои пять «не».